Страшные истории
Со всего интернета
Читать случайную историю
Не пропускайте обновления! Подписывайтесь на наш телеграм-канал! Наш телеграм-канал

Кто моя сестра?

Моя мама никогда не болела, никогда-никогда не была неуравновешенной и делала всё, чтобы меня обеспечить, в нашем одиноком домике в ряду таких же одиноких домиков. Когда я смотрела в окно по ночам, эти скопированные под копирку дома казались мне снежными шарами, и они вызывали у меня смутное отвращение, так что хотелось их встряхнуть, чтобы оно прошло. Моя мама НЕ болела, но тогда у меня оставалось два варианта: либо она лгунья, либо просто устала. Наверное.

Я сидела у себя в комнате, крепко зажмурившись, хотя солнце подмигивало мне из-за соседского дома через дорогу. В такой ясный день я обычно рисовала, с мелом в волосах и в джинсах, ласково измазанных травой, впитывая последние солнечные лучи. Но теперь мне хотелось только, чтобы поскорее наступило завтра, хотелось чего-то, что избавило бы меня от смеха и икания с кухни, а особенно того, чего никогда не могло случиться. Мамины звуки были ещё хуже: она ворковала и, наверное, подбрасывала на руках этого краснолицего младенца, смеялась вместе с ней и варила рагу на ужин, а ужин неумолимо приближался. Я пыталась не замечать это мерзкое общение, и тонкая дверь и коридор за ней немного помогали, но заглушить его я не могла. В носу щипало от того, как мне хотелось на улицу, поиграть с другими детьми. Я видела их, расхаживая по комнате, но выйти не могла. Сначала пришлось бы пройти по коридору.

Я по-детски думала, что одной силой мысли отгородилась от звуков в остальном доме. Стало тихо: мама что-то мурлыкала себе под нос, может, позвякивала ложкой о кастрюлю, но смеха не было. Никакого жуткого, захлёбывающегося, младенческого, беззубого смеха. Не успела я и вздохнуть, как из-под двери потянуло молочным запахом. Запах меди, мяты и желчи пробрался мне в ноздри, как предвестник беды. Царапанье. По ту сторону двери. Приглушённое икание, ползанье, нет, скольжение по ковру. Тут я его и увидела. Маленький палец, отчётливо видный на моём бордовом ковре. Он протискивался под дверь. Первобытная часть моего мозга заорала: «ВТОРЖЕНИЕ. БЕГИ. ВОН ОТСЮДА». Я не побежала, я встала с кровати и открыла дверь. По ту сторону была Мэри, и не такая уж беззубая, как мне помнилось.

Она смотрела на меня снизу вверх, и в свете лампы казалась упырём: глазки-бусинки, глубоко посаженные в голове. Я не могла понять, где кончаются зрачки и начинается радужка. Ребёнок она, без сомнения, была некрасивый, но дело было не только в этом. Губы у неё растянулись в идеальную улыбку, показывая чуть больше зубов, чем положено, а вокруг глаз уже собирались гусиные лапки. От этого глаза казались ещё меньше и темнее, в них не было блеска. Мне было тошно на неё смотреть, голова будто ушла под воду. Так что я поспешила на кухню. Мама, похоже, даже не заметила, что Мэри пропала у неё с рук. Она просто стояла, держала в руках воздух, мурлыкала и подтягивала его повыше, на бедро, где полагалось сидеть Мэри.

Это было как с бабушкой: когда у неё началась болезнь Альцгеймера, в доме престарелых ей дали куклу-младенца, чтобы у неё была хоть какая-то цель. Чтобы она успокоилась. В моих глазах этот дом престарелых был ненастоящим, бабушка существовала, только когда я на неё смотрела, и... где Мэри? Я почувствовала, как что-то ползёт по голени, будто мягкая ладошка гладит меня по икрам. Я в панике посмотрела вниз, но её там не было, а мама перестала мурлыкать. Я не могла заставить себя поднять глаза. Это просто дурацкий младенец. Элиза. Это просто младенец. Когда я наконец посмотрела на них, у меня закружилась голова. Это было как смотреть в радужные разводы, которые оставляет на парковке неухоженная машина. Красиво, но не до конца, сбивает с толку. Этот масляный блеск ложился мне на глаза и на разум каждый раз, когда я на них смотрела: на маму и на Мэри. Я знаю, что это она виновата.

Её голова, нелепая на пухлом тельце, запах рагу, что-то не так, что? С неё капает, всё кружится, масляное пятно, кожа у неё скользкая и жирная, как дрожащий от жары воздух, и граница между её телом и телом моей мамы размылась. Даже если бы я захотела оторвать её от мамы, у меня бы не получилось.

— Я пойду спать, — сказала я громче, чем собиралась.

— Что? Стоишь тут, таращишься и даже не сядешь поужинать?

Мэри повернула голову, чтобы посмотреть на меня. Слишком далеко.

С трудом переведя взгляд на мамины глаза, я сказала:

— Мам, меня тошнит.

— Тебя тошнит, потому что ты не ешь.

Пока она рассеянно помешивала рагу, я почувствовала слабый запах гари и увидела, что маслянистость с Мэри медленно стекает на плиту.

— Мам, у тебя пригорает.

— Что пригорает?

— Не знаю... рагу?

Она, словно в потрясении, смотрит вниз и видит, как из-под кастрюли вьётся тонкая струйка дыма. Перепугавшись, она быстро ставит Мэри на пол, снимает кастрюлю с плиты и выключает конфорку. Она хихикает:

— Я сегодня и правда ТАК устала, да! Совсем уже голова не варит!

Не обращая на неё внимания, я просто разворачиваюсь на месте:

— Ну, а мне сегодня что-то не хочется ужинать.

Никакого ответа? Странно.

Я оборачиваюсь. Мама стоит в полумраке, под тихое шипение, просто стоит и смотрит вниз, с отвисшей челюстью. Что? Мэри сидела прямо у её ног, выпрямившись, голова запрокинута под жутким углом, глаза яркие, маленькие, и смотрят в мамино лицо, скрытое тенью. От этой картины у меня из лёгких будто вышибло воздух бейсбольной битой, и я не понимала почему. Внезапно я уже пятилась и, спотыкаясь, шла к своей комнате. Я не сводила с них глаз, сколько могла, а потом сломя голову бросилась к себе. Не прошло и пяти секунд, как я закрыла дверь, а я уже услышала звук, который нанёс мне ещё один удар под дых. Шорох: ладони и коленки по ковру. Маленькие ладошки, прямо у моей двери. И снова мамино мурлыканье. Я инстинктивно придвинула к двери письменный стол, проклиная свою паранойю: никак она не могла так быстро доползти до моей двери, она же была на кухне, ей всего год. Это же просто чёртов младенец. И всё равно, когда ползанье и икание удалились по коридору, я не удержалась и сделала долгий, глубокий вдох. Я сказала себе: «Я не усну, не могу уснуть этой ночью, вдруг она заберётся сюда?» Я не могла объяснить свой ужас, но твёрдо решила не спать. Но это всего лишь мысли ребёнка, и я всё равно уснула, хоть и позже обычного.

Теперь я совсем не помню своих снов. В школе учителя задали нам проект: вести «дневник снов», а через пару недель написать рассказ по самому любимому сну. (Если оглядываться назад, проект был весёлый, творческий способ научить детей сочинять истории и толковать их.) Я смотрела на обложку с каракулями «дневник снов», но внутри было пусто, как в разрытой могиле. В животе поднялся стыд, когда одноклассники открывали тетради и листали их, пока не находили основу для рассказа. Свою я даже не стала открывать. Это привлекло внимание девочки напротив. Эйприл смотрела, как у меня дрожат губы, пока учительница обходила столы, проверяя, все ли сделали работу.

— Она идёт сюда, ты чего, Элиза? Мисс Донован ужасно строгая насчёт того, чтобы всё было сделано.

— Не твоё дело, Эйприл.

— Чего ты так грубишь? Спорим, ты вообще ничего не сделала.

Я не обратила на неё внимания. Наверняка в классе были и другие, кто не сделал работу. С чего бы им её делать? Это же просто дурацкий проект. Эйприл была просто паинькой. Мисс Донован подошла к нашему столу и первой посмотрела на меня.

— Элиза, какой сон ты выбрала для рассказа, на какой он странице?

Опустив голову, я выпалила:

— Я... не запомнила.

Она вздохнула.

— Ну как же так, напоминание висело на доске две недели.

Висело, и ещё большими витиеватыми буквами.

— Подойдёшь ко мне, когда я проверю остальных, — строго сказала она.

Я не смела поднять глаза на Эйприл. Хотя внутри у меня поднималась злость. Это не моя вина! Я уже несколько недель не могу нормально думать! Какие уж тут сны! Уши у меня горели, пока я шла к учительскому столу. Я была не лучшей ученицей, но мама всегда говорила мне писать. Это было моё слабое место, так что домашку по английскому я всегда делала старательно, и я ПРАВДА хотела сделать проект. У меня в ухе как будто что-то было, и слова мисс Донован звучали, как пузыри под водой:

— Слушай меня! Элиза, да что с тобой такое?

— Мисс! Я не знаю, мне просто в последнее время как-то странно.

Её взгляд смягчился.

— Я понимаю, тебе, наверное, тяжело: мама заболела, ушла с работы, конечно, ты рассеянная.

— Она не болеет!

Она продолжала:

— Я понимаю, тебе тяжело, и как твоя учительница я правда хочу помочь... но мягко этого не скажешь: тебе нужно принять, что она больна.

— Ничего подобного! Она ходит и прекрасно разговаривает с соседями! Не говорите о ней так! Дело только в том, что... — младенец...

Я замолчала, и по лицу потекли горячие слёзы досады. Мне нужно рассказать ей про Мэри, она не знала. Но как она могла не знать?

Она снова вздохнула, я ненавидела, когда она так делала:

— Элиза, мне придётся отправить тебя к заместителю директора, он тебе поможет, он работал школьным психологом в другой школе, так что ты в надёжных руках. Не переживай из-за проекта, но мне нужно вернуться к уроку.

Так что я молча ушла и села напротив заместителя директора у него в кабинете. Он смотрел на меня сверху вниз, и по его лицу ничего нельзя было прочитать.

— У тебя трудности с работой на уроках? Расскажи, что происходит.

— Меня никто не слушает! — в отчаянии говорю я, тщетно пытаясь сдержать слёзы, и в конце концов сдаюсь. — Всё стало не так с тех пор, как Мэри...

— С тех пор, как мама вернулась из больницы, я понимаю.

— НЕТ! Она вернулась здоровая, с Мэри...

Он не обратил на меня внимания и продолжал:

— Ты ещё совсем юная, Элиза, и ты так хорошо помогаешь маме справляться с болезнью.

— Нет никакой болезни! С Мэри что-то не так.

Он всё так же пусто смотрел на меня, будто я говорила что-то ничем не примечательное. От потрясения я замолчала. Что мама ему сказала? Сказала, что больна? Если да, то зачем? Мне она говорила, что взяла перерыв в работе ради Мэри, декретный отпуск...

— Элиза, ты меня слушаешь?

— Да, сэр.

— Так вот, ты всегда можешь прийти ко мне, если тебе трудно успевать. Мама просила нас не звонить ей, она сейчас очень занята. — Наконец на его лице проступило сочувствие. — Мы не будем тебя наказывать за то, что ты не сделала проект, мы заботимся обо всех наших учениках, а ты сейчас держишься очень мужественно.

— Хорошо.

— Ну, я знаю, каким трудным для тебя был этот месяц, я прошу только, чтобы ты старалась изо всех сил, ладно? Никто не будет к тебе придираться.

— Хорошо.

— Умница. Сейчас обед, иди поиграй с друзьями, постарайся об этом не думать и порадуйся солнышку, ладно?

Уходя, я слегка помахала, а он, когда я закрывала дверь, показал мне большой палец, и на лице у него застыла ухмылка, будто говорившая: «Заходи в любое время». По коже у меня бежали мурашки, пока я заставляла себя сохранять невозмутимое лицо. Я ненавидела, когда взрослые заводили своё «я понимаю, что ты чувствуешь», но дело было даже не в этом: он меня не слушал.

Я чуть ли не вылетаю за школьные ворота и мчусь домой. Похоже, происходит что-то очень нехорошее. Я подхожу к двери, лезу в карман, ой, нет, забыла ключи. Ничего страшного, подумала я. Это и не было страшно. Словно по сигналу, мама открыла дверь. Я немного опешила: я не видела её при дневном свете с тех пор, как она принесла Мэри домой. Зрелище было жуткое: она не просто побледнела, морщины на её коже казались глубокими фиолетовыми реками, а ведь раньше у неё был такой чудесный румянец. Она так устала. За её спиной, за дверью, стояла Мэри и смотрела на меня необычно яркими глазами. Мне хотелось уйти, к себе в комнату, но, когда я сняла обувь, я увидела мамин взгляд, грустный и немного растерянный. Она нарушила напряжённое молчание:

— Элиза, можно с тобой немножко поговорить?

Я посмотрела в коридор. Темнота меня не пугала, но эти маленькие жадные глаза у двери и икающий звук, будто голодная собака облизывается, вызывали у меня тревогу.

— Мам, мне надо... делать уроки, — пробормотала я, не сводя глаз с осыпающейся бледной фигурки в конце коридора.

— Нет, Элиза, мы не разговаривали несколько недель, с тех пор как я вернулась из больницы, ты можешь просто сказать мне, что не так? Пожалуйста.

— Можно пойдём к тебе в комнату?

— Конечно.

Дом казался огромным и опустевшим, паноптикумом, которым правит один-единственный тошнотворно улыбающийся младенец. Когда мы закрыли дверь, я расплылась лужей слёз и рухнула маме в объятия. Она казалась старой, хрупкой и усталой. Сдерживая слёзы, я говорю:

— Мам, мне говорят, что ты больна, я так тебя люблю.

Слова льются из меня водопадом, и я говорю ей:

— Всё стало не так с тех пор, как ты принесла Мэри... домой.

Глаза у неё остекленели.

— Ах, Мэри, какое счастье заботиться о твоей сестрёнке.

Она говорила не как моя мама и казалась трупом, гладким, спокойным. Внутри у меня поднималась злость: что-то меняло её и всех вокруг, они либо не могли говорить о Мэри, либо могли только выражать любовь. Неужели только я видела это зло? И яд у неё в глазах? Я смогла сказать только:

— Кто были те люди, которые приехали с тобой из больницы, почему тебя сопровождали?

Вся эта беременность меня озадачивала: живота у неё так и не появилось, и единственное заметное, что случилось за всё это время, было то, что она сменила психотерапевта, и новый «доктор Доусон» прописал ей новое лекарство от тревоги. Это было странно: она целыми днями ходила и бормотала что-то про ребёнка, а когда я спрашивала: «Какого ребёнка?», получала в ответ тот самый остекленевший взгляд, который видела уже слишком много раз, звёздный, ничего не понимающий взгляд новорождённого.

Мама ответила мне:

— Врачи. — Она глубоко задумалась. — Да, врачи принесли Мэри, они сказали, что она ещё не настоящая, им пришлось сделать её настоящей.

Её глаза пронзали меня насквозь, зрачки то маленькие, то большие, всё сразу. На долю секунды я увидела Мэри. Её лицо наложилось на мамино, мясистая груда, корчившаяся самым ужасным образом. Нужно сохранять спокойствие, сказала я себе и медленно поднялась. Мамино лицо расплылось в улыбке, и зубы у неё были вдвое меньше, чем положено. Её глаза на толстом бледном лице следили за мной, пока я не вышла из поля её зрения, хотя у меня было смутное подозрение, что они продолжали следить за мной этим пронзительным мёртвым взглядом даже сквозь затылок.

Мамина комната была как свинарник: одежда, бутылочки, грязные подгузники повсюду. Единственным чистым и освещённым местом была кроватка, в которой спала Мэри. Её игрушки были выстроены в ряд, одеяльца аккуратно свёрнуты и сложены. Я вздрогнула и вышла из комнаты. Я ждала, что Мэри помчится ко мне по коридору, и лампы будут мигать, когда она будет пробегать мимо, или уже будет молча сидеть у моих ног. Но в коридоре было непривычно пусто. Раз не на что было реагировать, я попыталась стряхнуть страх и пойти к себе. Детским умом я просто хотела, чтобы всё было нормально. Я попыталась посмотреть в окно, может, увидеть соседских детей. Жалюзи в гостиной были прибиты степлером, внутрь едва пробивался оранжевый свет, я почти ничего не видела. Мама теперь любила темноту, вот почему она выглядела такой больной, когда открыла дверь. Ей даже не нужно было выходить из дома: «врачи» привозили еду и всё остальное, что нам было нужно. Ей даже не нужно было ходить в магазин. Однажды за ужином мама с улыбкой заявила, а Мэри при этом смотрела на неё голодными глазками, что наняла их: раз она так занята с Мэри, она наняла людей, чтобы привозили еду и всё необходимое, чтобы можно было «больше времени проводить с твоей сестрёнкой». У меня мурашки бежали по коже, когда я сидела там и видела, как Мэри смотрит на меня, пока мама её подбрасывает: маленькие, как пустота, глаза, полные такой глубокой ненависти, что у меня перехватило дыхание. Я стряхнула это воспоминание.

Дойдя до конца коридора, я заметила, что дверь в гостевую спальню приоткрыта. Над домом теперь висел гнетущий гул, в ушах звенело. Я убрала руку с ручки своей двери и толкнула другую. Когда я включила свет, всё стало похоже на кошмарный сон. Глубокие чёрные глаза Мэри были лишены всякого выражения, пока она ползла ко мне. Я огляделась и увидела открытый сейф, а потом своё свидетельство о рождении, документы о зачислении в школу и паспорт, разбросанные по полу. Мэри подползла к моим ногам, сунула руку в рот, будто рылась в старом чемодане, и вытащила фотографию, склизкую, мятую и порванную фотографию младенца. Меня. Меня в младенчестве. Я посмотрела на своё свидетельство о рождении: моё имя было выцарапано так сильно, что бумага порвалась, и, похоже, сделано это было осколком стекла. Мэри широко улыбнулась и уползла в угасающий свет коридора. Семейные фотографии были выдраны из рамок, и на всех моя голова была выгрызена.

На следующий день я упросила свою единственную подругу прийти ко мне с ночёвкой. Мы бросились к машине её мамы, когда та приехала её забирать. Мы упрашивали и упрашивали, и в конце концов она посмотрела на меня и сдалась. Подруга пришла в пять, после урока танцев. Маме я тоже сказала, как только вернулась из школы. Когда я ворвалась в дверь, она удивилась, что я хочу кого-то позвать. Моя тарелку, она грустно сказала, что дом не готов. Я рассмеялась: у моих подруг дома тоже бывает бардак, так что ей не о чем волноваться и нечего стесняться. Чтобы меня порадовать, она уступила и велела мне надуть у себя в комнате надувной матрас. Выходя из кухни, я вспомнила о свидетельстве о рождении и почувствовала, как во мне поднимается странный стыд. Я собрала бумаги, запихнула их в сейф, заперла дверцу и вышла из комнаты. Не знаю почему, мне следовало рассказать маме, и я повернулась, чтобы так и сделать. Пока не увидела семейную фотографию, где были я, Мэри и мама, вставленную в целую рамку и прислонённую к комоду с посудой. Я быстро развернулась и ушла готовить комнату. Если это она поставила фотографию... Я пошла за матрасом в гараж.

Моя подруга Хлоя пришла, как и договаривались, и я немного нервничала, впуская её. Войдя, она заморгала: жёсткое австралийское солнце даже в марте в пять вечера было ярким, и переход от света к темноте сбил её с толку. Я удивилась, что Мэри не вышла её «поприветствовать». Тогда я почувствовала себя сильнее. Не обращая внимания на настойчивые вопросы про окна, я радостно сказала ей заходить и снимать обувь. Она не издала ни звука. Я поняла, что она растерялась, но не хотела видеть, на что она смотрит, хотя пришлось. На маленьком личике Мэри была нарисована театральная злость, и её глаза прожигали меня насквозь. Я сказала Хлое не обращать внимания на малышку, пробормотала что-то вроде «это моя сестра» и позвала её к себе в комнату. Мэри издала каркающий звук и уползла на кухню. Хлоя всегда была прямолинейной, разборчивой и не обращала внимания на то, что люди думают о её мнении, она делала то, что считала правильным. В первый же школьный день она сказала мне, что у меня странные и немодные штаны. Большинство ценило её честность, и её любили. Но, когда она вошла в мою комнату, она молчала, и единственное, что ей удалось выговорить, было:

— Ты не говорила, что у тебя есть сестра.

Стыд, знакомое мне чувство, заставил мои уши покраснеть. Я привела подругу домой, и она уже решила, что я какая-то странная.

— Ну да, Мэри моя младшая сестрёнка.

Она отстранённо ответила:

— А, ладно, просто твоя мама не выглядела беременной.

— Врачи сказали, что это особый случай, — пробормотала я, не понимая, почему не могу просто сказать ей, что думаю.

— А, ладно. — После неловкого молчания она сказала: — А почему у неё уже есть зубы?

Я посмотрела на Хлою. Я никогда не слышала, чтобы она говорила так неуверенно, она казалась такой маленькой, глаза бледные в угасающем свете. Человек, который увидел то, чего не видела я. Её губы слегка шевельнулись, но она ничего не сказала. Мы молчали, пока я заносила матрас в комнату и мы по очереди его надували. Гулкий звук воздуха, врывающегося из насоса, вполне заменял нам разговор.

В конце концов мама позвала нас ужинать. Лазанья, которую она приготовила, пахла вкусно, но вместе с тошнотворным запахом Мэри, запахом тёплого прокисшего молока, весь аппетит пропадал. Мы сели. Часы показывали 20:30. Я видела, что Хлоя голодна, но, похоже, ей просто хотелось, чтобы всё это поскорее закончилось. Она долго смотрела на Мэри, и едва сдерживаемый страх сменился нейтральным спокойным выражением, пока Мэри смотрела на неё в ответ, точь-в-точь как мамино лицо, и Хлоя ела, будто всё в порядке, хотя глаза Мэри расширились почти до кругов. Мама ела без аппетита, в основном поднимала ложку и роняла её, Хлоя тоже. Но мама решила рассказать историю, сказала она голосом, который срывался от того, что им давно не пользовались, и покосилась на мерзость в детском стульчике. Она спросила:

— Элиза тебе рассказывала про Пискуна?

Хлоя покачала головой.

Мама продолжила:

— О, это была целая история. Мы нашли у обочины птенца лорикета, и Элиза взяла его к себе, когда он ещё едва мог пискнуть, отсюда и имя. Она кормила его, заботилась о нём, как о собственном ребёнке. Однажды она ушла из дома, а я ушла на работу, а когда мы вернулись, Пискун был немного тише обычного. Только через пару дней мы нашли трупик Пискуна в глубине сада. Элиза была убита горем, но самое забавное, что она так боялась сказать мне, что это был лорикет на замену. Она плакала и говорила, что не хотела в этом признаваться. Последней каплей стало то, что она выпустила нового Пискуна погулять, и он вернулся с гниющим крылом того, первого. После того как она мне рассказала, мы отвезли птицу в центр реабилитации диких животных. Очень странная была история.

Её глаза медленно скользнули к Хлое.

— На заднем дворе до сих пор стоит крестик там, где похоронена птица.

Потом она посмотрела на меня.

— Элиза, тебе стоит ей показать.

Я оцепенело кивнула.

Подруга вяло ела, глаза у неё слегка закрывались, и её обычный задор куда-то исчез. Свободной от вилки рукой Хлоя механически ощупывала зубы во рту у Мэри, пока малышка покусывала один из её пальцев. Я отвела взгляд. Это было неправильно. Зачем мама вспомнила эту историю? Особенно сейчас.

Через несколько минут Хлоя будто очнулась, у неё был вид человека, которого поймали на списывании. Мэри посмотрела на неё со злобной гримасой и спрятала лицо за маму. Хлоя испуганно взглянула на меня и объявила:

— Мне нехорошо, я позвоню папе, пусть меня заберёт.

Мэри хихикает и шмыгает из комнаты, я не вижу, как она уходит, а мама ничего не говорит. Когда я помахала Хлое на прощание, в доме было уже темно, и, заглянув в столовую по дороге в свою комнату, я увидела, что Мэри не обращает на меня внимания. Она была занята: грызла мамино запястье, понемногу пуская кровь, а когда кровь выступала, слизывала её с ранки и хихикала. Я даже не посмотрела маме в лицо, потому что знала, что увижу. Той ночью я тоже совсем не спала. Я начала плакать, думая, что Хлоя, наверное, больше не захочет со мной дружить, потом посмотрела на всё ещё надутый матрас рядом с кроватью и поплакала ещё. Пока не взошло солнце.

Я оказалась права: в школе меня сторонились, как прокажённую, и следующие пару недель я почти каждый день сказывалась больной. Я не знала, что ещё делать, и ненавидела то, как на меня смотрели, и одноклассники, и учителя. Один день я помню так, будто разглядываю его через лупу. Я снова сказалась больной, сказала медсестре, что болит голова. Она вздохнула и выпустила меня за ворота после того, как ей, по её словам, позвонила мама, и на лице у неё тоже застыло лёгкое беспокойство. Дорога домой была как день сурка. Меня охватил вполне оправданный ужас, когда я подошла к двери и увидела бледное лицо, выглядывающее из-за разорванной занавески. Каменные глаза, сверлившие меня взглядом.

Ужин в тот вечер и стал событием, которое изменило мою жизнь, хотя тогда я этого не знала. Начался он как всегда: мама смотрит в пустоту, глазки-бусинки Мэри смотрят на меня с другого конца деревянного стола. Накануне вечером в гостиной перегорела лампочка, и остались только лампы над столом. Мне хотелось поговорить с мамой, но толку не было: она была похожа на одну из тех статуй измученных душ, что видишь в церкви, резкие тени ложатся на её бледное лицо, и я вижу, что она не ест. Она всё поднимала ко рту пустую ложку, глаза полуприкрыты. В воздухе густо пахло детской зубной пастой вперемешку с двухдневным куриным супом и чёрствым хлебом. Мне хотелось сказать маме что-нибудь, хоть что-нибудь, чтобы всё это стало хоть немного менее неловким. Я не смогла. Я струсила. Вместо этого я смотрела на стол, тёмно-красно-коричневый в этом свете, и считала завитки древесного узора. Я увидела место, где голое дерево было лишено лака. Это я когда-то его отколупывала, мама этого терпеть не могла, это было ещё тогда, когда нас было только двое.

Я что-то почувствовала, но не хотела заглядывать под стол. Подняв глаза, я увидела, что детский стульчик Мэри пуст. Живот у меня будто засосало в чёрную дыру, которая затягивала и остальные органы, ненасытная. Я слышу хихиканье из-под стола и чувствую, как по икре скользит слишком много острых и мокрых штук, а потом впиваются в неё. Сильно. Я лягнула ногой, но ни во что не попала, а вытянутой ногой с грохотом ударила снизу по столешнице. От удара суп выплеснулся и взлетел в воздух. Мама даже не отреагировала, кусочки моркови и бульон стекали с того спутанного комка, который, наверное, можно было назвать волосами. С меня было довольно. Я медленно встала из-за стола, по лицу катились слёзы боли. С меня было довольно. Почему-то я старалась не издать ни звука, будто вся эта неразбериха и хаос могли просто исчезнуть. Пока я медленно отворачивалась от стола, лицо у меня стало мокрым от слёз досады и полной безнадёжности, и огонь у меня в животе, который говорил со мной и твердил, что всё будет хорошо, погас. Мэри не была моей сестрой, мне надоело притворяться. Я её не люблю.

Волосы на шее встали дыбом, всё будто замедлилось. Иногда люди говорят, что во время трагедии всё проносится мимо, как лист, который ветром швыряет тебе в лицо и тут же уносит дальше. Они почти не помнят событий, остаются только чувства. У меня было не так. Я почувствовала, как холодные, сильные крошечные ручки крепко вцепились мне в шею. Я вошла в свою комнату, не зная, где Мэри, и, когда это случилось, я поняла, что это она. Она повисла у меня на спине, сжимая горло, и из её разинутой пасти несло прокисшим молоком так, что жгло ноздри. Меня охватила паника, я не могла дышать и никак не могла дотянуться руками до той, что держалась у меня на спине, как мерзкий паразит. Я представила мамино лицо, я плакала, плакала и извивалась, пытаясь вырваться. Мне хотелось только, чтобы это оказалось сном, чтобы увидеть встревоженное мамино лицо, когда она меня будит. Мне хотелось вдохнуть запах её мягкой пижамы и подольше её обнимать. Она отняла это у меня. Этот ужас отнял это у меня.

Я чувствовала каждое странное сжатие горла. В ушах будто сжималась и растягивалась резинка. Края зрения начали темнеть, а от боли в ушах зазвенело. Я была в панике, но дело было не только в ней: мне было невообразимо страшно, я умру от рук этого чёртова младенца, которого даже не существует, этого чудовища. Страх сменился яростью: я не могла так уйти. Я знала, что если Мэри меня убьёт, маму посадят в тюрьму или всё признают несчастным случаем. Даже ребёнком я жаждала справедливости. Я стащила её с себя, потные руки с трудом ухватили её за голову, тело выгибалось, чтобы перехватить покрепче. Позвоночник натянулся и взвыл, когда Мэри оторвалась от моей шеи. Я подняла её над головой, сжимая череп с боков, как гидравлический пресс, и страх исчез. Руки у меня дрожали. Она никогда не говорила, но я слышала её у себя в голове, я слышала, сколько ненависти она хочет мне передать. Она ненавидела меня, потому что я знала.

Я посмотрела ей в лицо. Этот младенец выглядел так, будто вырывался из проклятой горгульи, её лицо менялось от человеческого к уродливому чудовищному, будто мой мозг плавился вместе с её. На меня снизошло спокойствие. Но кое-что вернуло меня в чувство. Её глаза, её глаза, когда она решила, что я у неё в руках, безжизненные и глубокие, как у акулы, в рамке её осыпающегося лица. Зрачки сузились от возбуждения. Она хотела сделать меня такой же, как мама, а я этого не допущу. Её улыбка дразнила меня, растягиваясь во всё лицо, со слишком большим количеством зубов. Я была в ярости. Речь больше не шла о том, чтобы выжить. Она должна умереть, и я собиралась её убить.

Мои руки нащупали её шею и сжали. Она не была человеком, но на ощупь была совсем как человек. Шея у неё судорожно дёргалась, трахея силилась сохранить свою ребристую форму. Я подставила большие пальцы ей под подбородок и смотрела в её теперь выпученные, глубоко посаженные глаза. Это приносило удовлетворение. Несмотря на звон в ушах, я слышала, как хрустнул позвоночник, когда я отогнула ей шею назад. Он не выдержал давления и сломался. Я её уронила. Тело безвольно упало, и лицом она ударилась о деревянный пол. Когда люди описывают убийство, они часто говорят, что разум тонет в мыслях. Мой не тонул. Я не знала, что думать, я плакала, смеялась, визжала, звала маму. Одна мысль подъехала медленно, как такси к дому. «Ты убийца». Мэри победила. Никто не знал, что мама не болеет, и теперь полиция решит, что я в приступе хладнокровной ярости убила свою младшую сестру.

Я подняла трясущуюся руку к лицу и услышала у себя за спиной тихое всхлипывание. Там стояла мама, собранная, проснувшаяся. Усталость никуда не делась, но впервые за несколько недель глаза у неё были полны жизни. Казалось, она за две секунды получила информацию за несколько месяцев. Проклятие было снято, но оно забрало с собой часть её. Она медленно подошла ко мне, а я начала лепетать какие-то извинения. В голове был туман, маятник между эйфорией, облегчением, отвращением к себе и страхом, что теперь я сломана безвозвратно. Она произнесла моё имя, «Элиза», будто пробовала его на вкус. Она долго обнимала меня, а тело Мэри начало пахнуть химикатами и прожигать ковёр, на котором лежало. Её больше нет.

Следующие годы моей жизни действительно пронеслись как в тумане. Когда я вернулась из школы, маму застали за тем, что она сжигала тело Мэри у нас на заднем дворе, и её увезли люди, похожие на медиков. Я заметила, что её посадили в неприметный серый фургон без всяких медицинских знаков, и она брыкалась и кричала, пока не закрылись двери. Позже я узнала, что её увезли в психиатрическую больницу. Мне и самой досталось немало терапии, и всё же, какие бы объяснения моим переживаниям мне ни предлагали, как бы ни пытались убедить меня, что мама была больна, я знала, что это не так. Я знала правду, и они тоже знали. А если не знали, то почему делали вид, будто не подозревают о существовании Мэри, и признали её только тогда, когда она стала горящим, изуродованным куском мяса на заднем дворе, а от этого жуткого костра несло нашатырём и гнилыми фруктами?

Однако, несмотря на эти недели ужаса, люди забывают. В конце концов я перестала видеть лицо Мэри во сне. Я забыла её запах, слишком занятая, чтобы думать о сравнительно коротком отрезке своей жизни. Лет в двадцать пять я встретила любящего парня, и вот мы подходим к сегодняшнему дню. Мы живём маленькой счастливой жизнью, в доме на окраине того города, где я выросла. Её лицо почти исчезло, испарилось в дневном свете, падающем на мраморную столешницу на моей кухне. Хоть мы и жили счастливо, нам и правда чего-то не хватало. Я разбираю и заново собираю своё прошлое только потому, что последние два года мы с парнем пытаемся завести детей. Денег у нас лишних нет, так что парень стал искать варианты. Он как раз нашёл интересный сайт, где рекламировали программы ЭКО, субсидируемые государством. Мы листали вниз, и парня, похоже, ободряли фотографии счастливых семей на сайте, которые делились своим удовлетворением. Но, несмотря на его радость, мой ужас только рос, пока я не наткнулась на семейную фотографию: я, мама и Мэри. В тот самый первый день, когда Мэри вернулась домой из больницы.

Автор: Altruistic_Rub_2172

Источник: who is my sister?