Если бы вы познакомились с моим отцом, вам бы и в голову не пришло, что он какой-нибудь хиппи или защитник природы. Человек он был очень прямолинейный. Офисный клерк, и вся его острота сводилась к редкой бутылке пива на церковных посиделках. Но скучным его никак нельзя было назвать: жену и меня он любил больше всего на свете, со страстью, которую почти можно было потрогать. И откуда эта страсть и преданность семье, вполне понятно.
Пока им обоим было чуть за двадцать, у мамы случилось несколько выкидышей. Каждую попытку завести ребёнка срывала жестокость природы. Годы разочарований вскоре сменились полосой депрессии. Примерно тогда папа и перевёз их в новый дом в глуши.
Здесь-то он и начал сажать деревья на нашем огромном участке. Это было и осталось его единственной страстью, не считая воспитания будущего ребёнка. Мама всегда называла это «способом отвлечься», то есть, попросту говоря, в девяностые у него была депрессия.
Уже под сорок у них родился я. Они вечно шутили о том, какой я был толстый, будто я рос в маме задолго до беременности и съел все остальные «попытки». Наверное, им был нужен именно такой юмор, чтобы справиться со всем, что они пережили, и с облегчением, которое наконец пришло. Справедливости ради, при рождении я весил почти четыре с половиной килограмма. Здоровяк.
Именно на этом заднем дворе я научился ходить, бегать и лазить. Ели и сосны росли вместе со мной, тянулись к небу.
А ещё там была отцовская гордость и радость, дуб.
Он пустил корни в самом центре, среди всех своих братьев и сестёр, первое посаженное дерево и самое большое, и намного. Во всём округе на него ходили смотреть. За свою недолгую жизнь он вырос быстро и раскинулся широко. Его прямой толстый ствол поднимался больше чем на двадцать метров, его покрывали сотни здоровых длинных ветвей, а каждую весну на нём распускались тяжёлые шапки огромных листьев.
Под этой разрастающейся кроной прошло всё моё детство. Я обожал это дерево, и отца это радовало. Но это было единственное дерево, на которое мне никогда не разрешали залезать. Узнал я об этом на собственном горьком опыте.
Однажды летом, когда мне было восемь, я решил, что молодые дубки и сосны больше не бросают достойного вызова моим навыкам скалолаза. И взялся за могучий дуб посреди нашего огромного двора. Я забрался выше нескольких первых веток, метра на три с лишним от земли, когда услышал, как папа вылетел из задней двери. Я чуть не свалился с дерева и вцепился в ветку ещё крепче, когда услышал, как он кричит, приближаясь. Раньше он никогда на меня не кричал.
Я слез, красный от стыда. Папа взял себя в руки, усадил меня и изложил единственный ЗАКОН, который он когда-либо высказывал прямо: «Никогда, ни за что не залезай на это дерево. Оно священно».
С того дня оно стало священным и для меня.
Шли годы. Вскоре я стал подростком, и рукотворный лес за моей крепостью одиночества меня почти не интересовал. Друзья из старшей школы вечно завидовали, сколько всяких проделок можно устроить среди этих деревьев. Как истинный подросток, я только пожимал плечами и жаловался, что у меня дома больше и заняться-то нечем. И вскоре я начал звать друзей в гости, и мы забирались как можно глубже в этот редкий лесок.
Место идеально подходило для травки и выпивки, а самым близким друзьям доставалась роскошь ночёвки в палатках. Родители были, мягко говоря, нестрогими. Насколько я знаю, они пребывали в вечном блаженстве: я почти не помню, чтобы они отказали мне в какой-нибудь просьбе или выгнали кого-то из моих друзей. До одной летней ночи в одиннадцатом классе.
Мой тайный кружок приятелей ночевал со мной под моей личной зелёной крышей. Один из них разошёлся куда сильнее обычного. Лишний стакан и слишком много травы. Ларсон повесил свой походный гамак в метре-полутора над землёй между двумя крепкими деревьями. В конце концов мы все последовали его примеру, не переставая хохотать. Так и проросла идея, и Джим, ещё один приятель, заорал: «Стойте! Давайте построим город на деревьях! Ну же, повесим гамаки по кругу, чтобы можно было перелезать друг к другу!»
Задним числом идея была дурацкая, но пьяные голоса одобрили её все до единого. Включая меня. Пока я не понял, на какое дерево мне придётся залезть, чтобы замкнуть вытянутый «круглый город на деревьях». Я посмотрел вверх, на его мощные священные ветви, и тревога меня отрезвила. Единственный закон, который я тоже считал священным, теперь смотрел на меня сверху. Не помню, кто именно и сколько их было, но, когда я замешкался, за спиной у меня раздалось несколько заплетающихся голосов, подгонявших меня. Мне не хотелось портить всем веселье, и я подчинился. Дрожащими руками я начал подъём.
В грязных кроссовках я перевалился через нижнюю ветку. Хмель снова накатывал, так что с равновесием у меня было, мягко говоря, неважно. Я рывком выпрямился и потянулся к следующей части дерева. И понял, что уже скрылся в листве. Снизу доносился пьяный шёпот, в котором слышалось сомнение. Я тряхнул головой, прогоняя тревогу, и полез дальше.
В мгновение ока я оказался на самой верхушке дуба. Передо мной расстилались бесчисленные кроны, облитые лунным светом. Из оцепенения меня вырвали крики снизу. Друзья, наверное, поняли, что я забрался гораздо выше того места, где должен был повесить гамак. Я и сам не знал, зачем полез дальше. Может, раз уж я нарушил запрет, устоять было невозможно. Я в последний раз впитал в себя этот вид и начал спускаться. Примерно на полпути я и сорвался.
Я почувствовал, как облепленная грязью подошва скользнула с нижней ветки, будто её смазали маслом. Весь мой вес сместился, и я полетел вниз, кувыркаясь, ломая и круша телом ветки. С глухим стуком я налетел на последний сук, и он остановил падение: я повис на нём животом. Крики и встревоженные голоса друзей утонули в моих сиплых рвотных позывах: меня выворачивало всем пивом и крепким, что я выпил за ночь, и одновременно из меня вышибло дух. Один крик заглушил все остальные. Даже в таком состоянии я вздрогнул, сразу его узнав. Я поднял сухие глаза. Сквозь деревья к нам трусцой бежал папа.
Кое-кто из друзей сбежал. Остальные помогли мне подняться и встали рядом, ожидая строгой взбучки. Я весь горел от стыда и неловкости. А их воплощение растеклось лужей у моих ног, у подножия дерева.
Я схватился за грудь: меня вдруг разом пронзила жгучая боль. Каждый слабый вдох отзывался колющими ледяными вспышками. Но когда отец подошёл ближе, появилось ещё одно неприятное ощущение. Что-то дёрнуло меня в сердце, будто оно завибрировало. И не успел я опомниться, как рухнул на землю, держась за грудь и хрипя от боли. Друзья, задыхаясь, закричали папе, не понимая, что делать. Он растолкал их и опустился рядом со мной на колени. И всё это время он широко раскрытыми глазами смотрел на дуб. Осматривал его.
Казалось, каждую вену, каждую крупную артерию у меня в грудной клетке оттягивают и отпускают, как резинку. В ужасе, уверенный, что у меня сердечный приступ, я, как ребёнок, скулил и просил папу помочь. Но он не отрывался от дерева, разглядывал каждую сломанную ветку и каждый надломленный побег.
— Пап? — Всё ещё свернувшись калачиком, я потянул его за рубашку. — Кажется, мне надо в больницу.
Наконец он повернулся ко мне, и на лице у него смешались разочарование и облегчение.
— Нет, слава богу, нет. Боль пройдёт. Повреждения небольшие… ты в порядке. Просто дыши.
Больше я почти ничего не мог сделать, так что лежал и жадно вдыхал и выдыхал, умоляя боль утихнуть. Отец стоял рядом на коленях и успокаивающе держал руку у меня на спине, пока я хватал ртом воздух. Его спокойствие было единственным, что облегчало мои мучения.
Наутро друзей отправили по домам. Меня отнесли в дом и уложили в кровать, как больного ребёнка, и я проспал почти до вечера следующего дня. Дневное солнце сочилось сквозь шторы. Оно разбудило меня как раз вовремя, чтобы я услышал, как папа выходит из дома и шагает в дальний конец участка. В теле ещё держалась тупая боль, да и живот ныл после удара о ветку. Я перевернулся на другой бок, твёрдо намереваясь проспать до заката. Сон вернулся, и я слушал, как снаружи тихонько насвистывает папа.
Был уже поздний вечер, когда я поплёлся вниз, окутанный стыдом, как вуалью. Папа сидел один в гостиной. Он поднял глаза от книги и махнул мне, чтобы я подошёл. Внутренне сжавшись, я подчинился и плюхнулся в кресло напротив. Я был готов к нотации о том, что я «не уважаю его единственное правило» и «подвергаю опасности себя и друзей», и очень удивился, когда он начал так:
— Я рад, что у тебя такие верные друзья. Видит бог, когда мне было столько же, у меня было не так много друзей, которые не бросили бы меня, когда нас застукали родители.
Я кивнул, всё ещё готовясь к воспитательной беседе.
— Ну, вставай. Хочу тебе кое-что показать. Думаю, ты уже достаточно взрослый, чтобы знать.
Я пошёл за ним к задней двери, у стены там стояли навытяжку две лопаты.
— Бери лопату. Чтобы ты увидел, нам придётся копать, — сказал папа и взял вторую.
Я молча шёл за отцом, а он вёл нас к главной драгоценности леса. Мы прошли мимо нескольких знакомых елей и сосен и остановились у огромного раскидистого дуба. При виде нескольких сломанных веток меня снова кольнуло стыдом в больной груди. Пока я не заметил, что ветки покрупнее теперь перевязаны бинтами, как шиной сломанная рука. Мне вспомнилось, как днём раньше насвистывал папа.
— Это ты сделал? — Я показал на нижний сук.
— Да. Для меня… очень важно, чтобы это дерево было здоровым, — ответил он почти благоговейно. — А теперь я могу показать тебе почему. Начинай копать у основания ствола. Очень, очень осторожно, не задевай корни. Мягко ставь лопату на землю и медленно, всем весом, втыкай её.
Он показал, как это делается, с огромной осторожностью. Потом жестом велел мне повторить.
Луна в ту ночь была яркой. Она светила сквозь крону и плясала на земле, как наэлектризованные бриллианты. Вместе с папиной рабочей лампой, которая светила всё тусклее, она освещала эту тонкую операцию. Мы копали всё глубже и глубже, бережно переворачивая каждую лопату земли.
Я углубился примерно по голень, когда почувствовал это. Дрожь. Мягкую и ритмичную. Я застыл, а отец продолжал копать. Он стал копать медленнее, ещё бережнее. Он взглянул на меня. Я понял всё по его лицу и снова взялся за лопату.
Прошёл ещё час, мы были уже почти по пояс в яме. С каждым выкопанным сантиметром ритмичное биение в земле становилось всё громче. Наконец отец поднял руку.
— Стоп. Дай я докопаю остальное.
Я с радостью вылез из ямы.
Я стоял над отцом и смотрел поверх его сгорбленных плеч, как он заканчивает работу. Вдруг он отбросил лопату, присел на корточки и стал рыть голыми руками.
А я всё это время стоял, заворожённый ритмичным барабаном, который мы откопали. Чары разрушил отец. Он резко выпрямился, не сводя глаз с того, что только что откопал. Мне не терпелось увидеть, и я снова спустился в яму. Земля дрожала у меня под ногами, звук отражался от земляных стен этого собора и гудел, как церковный орган. Пульсирующая дрожь стала чаще и мерно била в землю глухими ударами.
— Сынок, — сказал отец, всё ещё стоя ко мне спиной. — Посмотри сюда.
Робкими шажками я подобрался к нему. Наклонился через его плечо и посмотрел вниз вместе с ним.
Там были корни. Толстые, оплетающие со всех сторон корни. Деревянная грудная клетка, хранящая чудо внутри. В переплетении жизни могучего дуба судорожно сокращалось огромное человеческое сердце.
Его влажную оболочку облепила пропитанная кровью земля. Его клапаны и отростки срослись с теми самыми корнями дерева, которые его защищали. От каждого бурного толчка содрогалась земля, в которой оно лежало. Теперь, когда сердце было открыто воздуху, я слышал, как с каждым ударом то, что было внутри, хлюпает и плещется по его трубкам, раздувая их на своём пути.
Я смотрел на него, и в голове у меня неслись бессвязные мысли. Ноги дрожали с каждым ударом, по спине бежали мурашки. Отец положил руку мне на плечо и выпрямился.
— Это дерево твой защитник и твой источник жизни. Его ветви твои вены, а его ствол твои артерии. Если страдает оно, страдаешь ты. — Он вздохнул и повернулся к моему бледному лицу. — Пока живёт это дерево, живёшь ты. Таков был уговор.
Ноги у меня чуть не подкосились.
— Теперь ты знаешь, — сказал он. — Мне жаль, что пришлось так рано. Но ты должен понимать.
Он выбрался из ямы. Я, ничего не чувствуя, вылез следом. Мы стояли рядом и смотрели вниз, в раскрытую яму.
— Только так мы могли тебя сохранить, — продолжил он, и в голосе снова зазвучала торжественность. — Твоё сердце в земле. Питай землю, и она будет питать тебя. — Он похлопал меня по спине. — Как делали мы, так должен будешь делать и ты, когда нас не станет.
Я положил руку на грудь и чувствовал, как бешено колотится моё сердце, не сводя глаз с другого. И тут до меня дошло, и глаза у меня расширились. Они бились в такт. Я вздрогнул, и рука безвольно упала. Отец не стал меня трогать. Он отступил и опёрся на лопату, терпеливо ожидая, когда на моём лице проступит хоть какая-то реакция.
По лесу разносилась симфония сверчков и сов. Погребённое сердце задавало басовую партию этой ветхой гармонии. Я стоял и слушал этот нечеловеческий хор, и в груди у меня всё сжималось, пока я смотрел, как замурованный орган ускоряет ритм. Синие вены пульсировали, камеры трепетали. Я почти чувствовал, как то же самое происходит у меня под рёбрами.
— Что мне теперь делать? — пробормотал я онемевшими губами.
Отец снова встал в тень дуба и ответил:
— Живи, как жил. Но прежде всего храни верность этой земле. И этому лесу. — Он с любовью похлопал ствол. — Когда нас с мамой не станет, заботиться о себе придётся тебе самому. А значит, и об этом дереве.
С этими словами он начал бережно забрасывать яму глиной и дёрном. Я переваривал всё это и стоял столбом, молча, прямо. Не сводил глаз с сокращающихся мышц, которые медленно снова исчезали под землёй. Желудок бурлил, кислота грозила подняться к горлу.
Я вздрогнул и вернулся в реальность, когда папа прихлопнул последнюю лопату земли, засыпав яму. Единственным следом осталась проплешина среди зелёной травы, как шрам после операции. Земля снова была неподвижна, но ноги никак не могли забыть, как она дрожала. Будто отпечаток, тень сердцебиения всё ещё пробегала дрожью у меня по спине.
Остаток ночи помню смутно. Папа отвёл меня в дом, к взвинченной маме, которая, видимо, всё это время сидела в молчаливой тревоге с тех пор, как мы ушли. Она ласково отвела меня наверх, в комнату, а там в углу стоял только что поставленный телевизор. К нему была подключена новенькая GameCube. Рядом лежала стопка игр и большой пакет конфет. Мамина любовь наполнила спальню, это была попытка облегчить мою свежую рану. Тогда я этого не оценил. Я всё ещё был оглушён пережитым. Жаль, мне не хватило ума обнять её. Я был её малышом, в её глазах я всё ещё был ребёнком.
Отец теперь вёл себя осмотрительнее. Мы больше никогда не говорили об этой безумной истории. Те немногие осторожные вопросы, которые я задавал за ужином, встречало суровое молчание. Наверное, он хотел, чтобы я жил нормальной жизнью, а это значило никаких объяснений, никаких разговоров об «уговоре», ничего, кроме торжественного взгляда через лужайку на высокий дуб.
Остаток того первого года я помню достаточно хорошо. Беспокойный и одинокий. Много долгих ночей я лежал без сна и представлял своё сердце, бьющееся в земле в клетке из корней и почвы. Иногда по вечерам, когда я знал, что всё равно не усну, я тайком выходил из дома. Часами стоял перед этим дубом. Смотрел прямо на его отростки, уходящие в землю. Я прекрасно представлял, как они переплетаются вокруг того одинокого органа.
Иногда мне казалось, что я чувствую, как по нему ползают и копошатся жуки и всякая живность. Я содрогался, когда перед мысленным взором вставали бесчисленные холодные щекочущие лапки многоножек или липкое, влажное скольжение червей. Я так и не понял, было ли это всё воображением или настоящим ощущением.
Пару месяцев моя общественная жизнь была подпорчена, но со временем я пришёл в себя. Больше никаких ночёвок на заднем дворе. Самые близкие друзья, те, кто был там в ту ночь, всё поняли. Да мне и не хотелось ночевать во дворе, даже если бы разрешили. Меня преследовала мысль о том, как я лежу всем телом на земле возле того дерева и от земли меня отделяет только тонкий спальник. Как я чувствую затылком тихий барабан в земле: тук-тук, тук-тук. Никогда в жизни я так не радовался, что моя спальня на втором этаже. Это было моё единственное убежище от этого призрачного барабана.
Шли годы, и горечь от этого открытия утихла. Лес я всё ещё обходил стороной, но он больше не нависал надо мной призраком. Время сделало моё странное положение привычным, и вскоре я стал молодым мужчиной. Колледж пришёл и ушёл, родители старели и старели. А я сохранял бодрость, только становился выше и сильнее. К среднему возрасту я всё ещё выглядел на тридцать. Я жил дома, работал удалённо и заботился о постаревших родителях. А лес всё это время рос.
Отец умер во сне в восемьдесят один год. Накануне вечером он позвал меня к своей постели. В его потускневших глазах было понимание. Хриплым, больным голосом он прошептал:
— Позаботься о нём… Позаботься о себе, сынок.
Я кивнул, а он в последний раз пожал мне руку и погрузился в свой последний сон.
Вскоре за ним последовала мама, она умерла в восемьдесят три. В последний раз мы говорили накануне днём. Она лежала на диване и улыбнулась мне, когда я принёс ей стакан воды. Дрожащая рука сжала моё предплечье.
— Наш уговор был благословением, — сказала она. — Без тебя не было бы всего того счастья, которое я чувствую.
Она допила воду и продолжила:
— Твой отец был готов заключить этот уговор, чего бы это ни стоило… И я тоже. — Она подняла на меня глаза, и улыбка так не вязалась с её серьёзным лицом. — Теперь мы уходим, чтобы выполнить свою часть уговора… Просто знай: ни разу, ни на одно мгновение в своей жизни я об этом не пожалела. Я так тебя люблю, милый. Проживи долгую и прекрасную жизнь.
Растерянность и тревога исходили от меня волнами. Она это заметила и продолжила:
— Заботься об этом дубе и обо всех его братьях и сёстрах. Обещай мне.
Я кивнул.
— Хорошо… Хорошо. Значит, всё было не зря.
Прежде чем я успел расспросить её об этой тайне, о которой отец так и не решился рассказать, она погрузилась в глубокий сон.
Тем же вечером она умерла.
Я похоронил их обоих на краю леса. Участок достался мне, и уезжать я не видел смысла. Наоборот, долг перед мамой изменил моё отношение к этому лесу. Я был обязан им исполнить это обещание. Я так и не узнал, чего я им стоил, чем они пожертвовали, чтобы подарить мне жизнь. Ни в одной книге или дневнике в доме не нашлось даже намёка.
Моё сердце по-прежнему бьётся в той земле. Его дубовая крепость с каждым годом становится всё крепче. Тело моё здорово и молодо, но разум стареет. Мою жизнь окутала тоска. Всё чаще я замечаю, что мои мысли бредут по извилистой тропе почти гипнотической бессмысленности, которая каждый раз выводит в одно и то же место. К дубу.
Он прочно укоренился у меня в мозгу, и его корни, пульсируя, проникают всё глубже в серое вещество. Это не злое присутствие, это скорее зов. Почти два десятилетия прошло с тех пор, как родители ушли отдавать свой долг. И я пожинал плоды этого долга, телесно. Но эта тоска всё сильнее опутывает мои мысли. И, как лес, за которым я присматриваю, она растёт.
Мне почти девяносто четыре, а тело у меня как у сорокалетнего. Все мои друзья умерли. Мой дом стоит одиноко среди многих километров леса, вдали от немногих оставшихся в округе жителей. В одиночестве эти корни проникли ещё дальше, и я боюсь, что они добрались до сердца, ведь оно тоскует по земле.
Эта жизнь была подарком моих родителей и почвы. Но в конечном счёте она моя, и я устал. Все мои желания вытеснила одна-единственная оставшаяся одержимость.
Я держу в руках ту самую лопату, которой много лет назад копал отец. Ветер качает огромную крону, нависшую надо мной. Последним мягким нажимом я переворачиваю последний пласт земли. Я смотрю в яму, на своё сердце, и вижу, как оно бьётся тихими, спокойными толчками.
Я должен вернуть этот подарок, и я этому рад. Тоска рассеялась, её сменило умиротворение. Готовясь вернуться в землю, я надеюсь лишь на то, что это хоть немного уменьшит долг моих родителей, каким бы он ни был.
Пусть моя любовь к ним питает этот лес. Теперь я готов. Сегодня я усну последним сном.
Если вам доведётся проходить мимо моего леса, пожалуйста, помашите нам с родителями. Я уверен, что моё сердце будет биться в земле от благодарности.
Как вам история?