Я родился на острове далеко на севере Атлантики, в деревне, которую едва ли найдёшь на какой-нибудь карте. Это было тихое место среди полей в глубине острова: на востоке виднелось побережье, а со всех остальных сторон подступал душный лес. Тогда мир не знал о нас из-за нашей оторванности. Теперь потому, что этого места больше нет.
В моём рождении не было ничего необычного. Всё как у всех: я родился замёрзшим, дрожащим и плачущим в крошечной хижине, где жил наш лекарь. Какое-то время меня считали таким же обычным, как и любого ребёнка, родившегося в тот же сезон. Всё изменилось в новолуние на шестом месяце моей жизни.
Говорят, ночью маму разбудили странные сны, и когда она повернулась проверить меня в колыбели, то с ужасом обнаружила, что меня нигде нет. Было поздно, огонь в очаге превратился в россыпь углей, а дверь стояла открытой, глядя в тёмную, всепоглощающую ночь.
Сначала мама подумала, что меня кто-то утащил: может, дикая собака или какой-то неведомый лесной зверь. Но колыбель была цела, и нигде в хижине не было ни разгрома, ни крови. В пыли на каменном полу остались только следы младенца. Две ступни. Никаких отпечатков ладоней, которые говорили бы, что ребёнок полз.
Своими отчаянными криками мама перебудила соседние хижины, и вскоре зажглись факелы и лампы: люди прочёсывали поля, ища, куда я мог уйти в такую непроглядную ночь. Маминым словам начали не верить и вернулись к мысли, что меня, должно быть, кто-то утащил. В конце концов, такой маленький ребёнок никак не мог перелезть через бортик колыбели, открыть дверь с засовом вдвое выше его роста, а потом уйти сам.
Нашли меня там, где никто не ожидал. На краю деревни, в хижине, где хранили вещи для праздников и торжеств, я сидел на полу. И снова дверь, слишком высокая для меня, была открыта, а я сидел посреди комнаты. Каким-то образом у меня в руках оказалась флейта, вырезанная из рога, и я грыз её режущимися зубками.
Человек, который меня нашёл, с облегчением шагнул вперёд, чтобы взять меня на руки, но застыл от ужаса, услышав звук. Я не просто грыз инструмент. Я в него дул. Моим лёгким хватало воздуха, чтобы выводить ровную мелодию, а больше того: мои пухлые неуклюжие пальчики перебирали по флейте, зажимали отверстия и меняли ритм.
Сначала подумали, что это совпадение, но чем дольше слушали, тем яснее становилось, что я ни разу не сбился. Одни и те же ноты в одном и том же темпе, снова и снова, до безумия. Мужчина был слишком ошеломлён, чтобы прервать меня или уйти, и к тому времени, как его догнала остальная деревня, он сидел, привалившись к дверному косяку, и дико хохотал сам с собой. Когда меня нашла мама, она зажала рот ладонью и заплакала, и никто не знал, от облегчения или от изумления, что видит такое чудо. Отец не смог никак отреагировать. Только смотрел в мрачном благоговении.
С того дня моё детство пошло совсем по другому пути. Я мог бы вырасти таким же, как все остальные дети, а вместо этого меня провозгласили чудесным ребёнком. Божественным даром духов, что хранили нас. Я родился, чтобы оттачивать и применять доставшееся мне умение, игру на флейте, и с того дня ей было суждено занимать всё моё время, пока я не сплю.
Когда я подрос и наконец стал ходить на уроки, я узнал, что был не первым.
— Такой, как ты, рождается лишь раз в поколение, — сказала мне старейшина. — Это великая честь. У тебя дар, которого больше никто не получает.
— Какой дар? — спросил я. — Моя флейта?
— В каком-то смысле. Флейта лишь твоё орудие. Дар это твой талант, и однажды он уведёт тебя с этого острова.
Это одновременно и пугало, и окрыляло меня. Наша деревня крепко держалась традиций и уединения, и редко кто вообще решался отправиться за пределы берегов. Многие втайне мечтали о поводе уехать, и хотя мне следовало бы прежде всего быть благодарным, такая перспектива меня ошеломляла.
— Почему уезжают только такие, как я? — спросил я.
— Потому что вам есть что предложить, — ответила старейшина. — А мы не смеем просить у духов пути, если нам нечего предложить.
Наша жизнь была пропитана ещё и суевериями.
— А другие тоже играли на флейте, как я? — спросил я.
— Нет. Все дары разные. Некоторые тоже были музыкантами. Некоторые художниками. Некоторые мастерами. Но все получили дар в раннем детстве, как ты.
Я оглядел пустую хижину, где обычно слушали бы другие дети. Мы бы учились все вместе и говорили о чём-то кроме меня и моей флейты. Я не чувствовал себя особенным оттого, что хожу на уроки один. Я чувствовал себя диковинкой.
Яснее всего это проявлялось рядом с моими ровесниками, Олавом и Эспеном. Мы родились в один сезон, они были мне почти братьями и лучшими друзьями. Когда мы были малышами, мы могли свободно играть и бегать вместе, как и другие дети деревни. Мне, конечно, и тогда нужно было упражняться на флейте, но такой напряжённости, как с семи лет, в этом ещё не было.
Потом началось одиночество. В этом возрасте нам начали поручать обязанности, и если у них это была вспашка полей под посевы или уход за скотом, то моей обязанностью оставалась только флейта.
Я не видел в этом нужды. Уже тогда, в таком нежном возрасте, я сочинял мелодии, от которых слушатели либо плакали от тоски, либо пускались в пляс, смотря что я играл. «Вундеркинд», звали меня. Поначалу это прозвище прогоняло неловкое чувство, будто я не заслуживаю такого к себе отношения, но так было лишь до того дня, когда Олав подошёл ко мне и произнёс его с издёвкой.
— Вот ты где, вундеркинд, — глумливо сказал он.
Сапоги у него были облеплены густой жижей из помоев и свиного навоза, а одежда насквозь промокла от пота.
Я сидел посреди деревни на большом камне и, как мне велели, уже несколько часов играл на флейте. За Олавом следом шёл Эспен, тоже только что закончивший работу на сегодня.
— А я всё думал, почему не видел тебя в поле, — продолжал Олав. — Мог бы и догадаться, что ты, как всегда, здесь.
— Мне велено быть здесь, — ответил я.
— Это нечестно. Почему мы должны пачкаться в грязи, а ты весь день сидишь и ничего не делаешь!
— Я постоянно играю, Олав, — сказал я ему. — Это не ничего.
— Ничего особенного в твоей музыке нет, — угрюмо бросил он. — В деревне полно других музыкантов, и даже им приходится работать. Почему тебе не надо помогать?
Я не знал, что ответить, поэтому повторил то, что мне всегда говорили:
— Я особенный. Это мой долг.
Эспен грустно посмотрел на свои грязные сапоги.
— Значит, мы не особенные?
— Вы не умеете играть так, как я, — заметил я. — Или рисовать, или резать по дереву.
Олаву мой ответ не понравился, и он оскалился.
— Ты избалованный, вот ты кто! Мы все так думаем! Тебе никогда не приходится делать ничего тяжёлого, и все обращаются с тобой как со старейшиной, а ты просто сопляк, который умеет только дуть в дудку!
Не успел я ответить, как Олав умчался прочь, и хотя я посмотрел на Эспена в надежде, что он опровергнет обвинения, его глаза снова нашли грязные сапоги, и он поплёлся следом.
Играть дальше мне не хотелось, но я знал, что это мой долг, поэтому продолжал, хотя ноты звучали не так сладко, как обычно.
Вернувшись домой, я сказал маме, которая готовила похлёбку, что больше не хочу играть на флейте. Сказал, что хочу работать в поле с другими детьми или ходить с нашим соседом Сигурдом и остальными в лес на охоту.
Она застыла, будто я произнёс проклятие, осторожно положила нож и опустилась передо мной на колени.
— Родной мой, ты не можешь перестать пользоваться своим даром, это твой долг. Он важнее любой другой работы, какую ты только мог бы делать. С чего ты вдруг так задумался?
Я пытался убедить её, что это только моё собственное желание, но она чувствовала мой стыд, и в конце концов я сдался и нехотя рассказал, что сказал мне Олав.
Она какое-то время пережёвывала мои слова, поджав губы, а потом наконец рассмеялась и ущипнула меня за щёку.
— Милый мой, и всё? Тут не о чем беспокоиться. Олав чувствует не то, что справедливо, а зависть. Те, у кого нет дара, всегда будут желать того, чего у них нет. Твоя работа важнее всего остального. Не позволяй острым словам завистников ранить тебя.
От этого мне стало немного легче, но ночью я всё равно спал беспокойно, и в животе тугим узлом стояла вина за то, что у меня есть то, чего нет у моих друзей. Так было до следующего дня, когда, пока я играл, ко мне снова подошёл Олав. Одежда у него была такой же грязной, и я опять ждал насмешек, но на этот раз на его лице было не злость, а печаль. Ему, казалось, трудно было оторвать взгляд от земли, а когда это ему наконец удалось, я заметил у него на щеке под глазом большой синяк.
— Что случилось? — спросил я.
— Упал, — быстро сказал он и переступил с ноги на ногу. Его взгляд метнулся к краю площади, где, как я увидел, стоял его отец и сурово наблюдал за нами. Олав торопливо продолжил: — Я хотел извиниться за свои слова. Я знаю, что ты не избалованный. Я просто злился из-за новой работы.
Я выпрямился на камне.
— Ничего. Жаль, что я не могу помочь.
— Нет. Ты должен играть, — сказал он. — Это главное.
Мне не понравилось, что теперь он разговаривает со мной, как старейшины и другие взрослые. Пытаясь найти под синяком знакомого Олава, я спросил:
— Мы ведь всё ещё друзья, Олав?
Он кивнул, но так и не смог посмотреть мне в глаза.
— Конечно.
Больше он ничего не сказал и ушёл, но и этого хватило, чтобы я снова воспрянул духом. Всё вроде бы было в порядке, и моя игра снова зазвучала уверенно. Но вскоре я заметил, что Олав почти перестал со мной разговаривать. И Эспен тоже. Каждый раз, когда я махал им рукой или пытался найти их в свободное время, у них находился повод меня избегать.
Однако тосковать по близким друзьям мне было некогда. К тому времени у меня стало гораздо больше дел. Уроки становились всё напряжённее. До тех пор учёба была пустяком. Играть мне было так же легко, как в ту ночь, когда я, по слухам, выбрался из колыбели благодаря какой-то сверхъестественной силе. Оглядываясь на свои ранние годы, я не могу вспомнить ни одного мгновения, когда в голове у меня не плавали бы мелодии. И ещё меньше случаев, когда инструмент покидал мои руки.
Эта простота кончилась, когда мне исполнилось восемь. Мои концерты больше не проходили на площади, где их могли слушать все. Теперь меня заставляли играть в хижине одной из старейшин, и единственной слушательницей была моя учительница. Мне сказали, что на протяжении шестичасового урока я должен играть и не останавливаться ни из-за чего. Перерывов не будет; лишь паузы между мелодиями, чтобы я мог сделать глоток воды, если пересохнет горло.
Цель была в неудобстве. Мало того что я играл в непривычной обстановке, в комнате ещё и держали полумрак, её освещала лишь одна свеча передо мной. При таком тусклом свете я едва видел старейшину, не говоря уже о собственных пальцах на флейте, хотя для мышечной памяти это не имело значения. Сбивали меня звуки.
Через случайные промежутки времени, то через несколько минут, то через несколько часов, старейшина издавала какой-нибудь шум. В первый раз она уронила на пол таз для стирки, и тот с громоподобным дребезжащим грохотом треснул.
Я вздрогнул, перестал играть и посмотрел туда, откуда донёсся звук. За ним не последовало ни слова, только такая плотная тишина, что я слышал, как потрескивает пламя свечи.
— Старейшина? — позвал я.
— В самом начале тебе было сказано совершенно ясно, — отозвалась она. — Не прекращай играть, что бы ни случилось.
Я ничего не понимал, но осторожно поднёс флейту к губам и начал снова. Вернуть ритм поначалу было трудно, но в конце концов моя игра выровнялась, и я принялся сплетать новые мелодии в безупречном течении.
«ГРА-А-А-А-А!!!»
У меня за спиной, из темноты, в нескольких сантиметрах от уха, раздался вопль, и я так дёрнулся, что слетел со стула, ударился о стол и опрокинул свечу. Пламя погасло, хижина погрузилась во тьму, только сквозь щель в двери пробивался свет.
— Старейшина?! — проскулил я. — Ч-что происходит? Там что-то...
— Не прекращай играть.
— Я н-не понимаю. Что происходит, я...
ХЛОП!
У меня перед глазами вспыхнули звёзды: невидимая в темноте рука ударила меня по щеке, и я сильнее навалился на стол. Флейта со стуком упала на пол, и я схватился за лицо.
— Не. Прекращай. Играть, — снова предупредила старейшина.
Я по-прежнему ничего не понимал, но моя очень простая задача стала опасно простой. Торопливо подобрав флейту, я поднёс её к губам. В следующие несколько часов старейшина ещё не раз шумела. Иногда она лишь шептала какое-нибудь слово так тихо, что я едва слышал, иногда гремела посудой. Но каждый раз я знал, что останавливаться нельзя, а щека всё горела в теперь уже сплошной темноте.
Ноты дрожали или даже на миг обрывались, и такой уверенности, как прежде, моя игра больше не достигла, но за эти ошибки меня больше по щеке не били, и вскоре меня отпустили.
Вернувшись домой, я рассказал отцу и маме, как изменились уроки. До тех пор со мной никогда не обращались плохо и никак не причиняли мне вреда, и я был уверен, что если отец узнает, что сделала со мной старейшина, ей не поздоровится. Отец даже не взглянул на меня, обрушивая топор на полено.
— Уроки есть уроки, дитя. Какими бы трудными они ни были.
Я повернулся к маме, которая шила в кресле неподалёку, но и она не встретилась со мной взглядом. На этом разговор кончился.
До тех пор, хотя флейта и правила всей моей жизнью, я её любил. Сколько бы часов я ни играл, я никогда не уставал; более того, мне почти казалось, что она мне нужна, будто только воздух, который я выдыхал сквозь неё, мог насытить мои лёгкие. Но с того дня мне стало от неё не по себе. Если всё это время мой дар вёл вот к этому, то куда он поведёт дальше?
Талант был не единственным, что досталось мне при рождении. Сколько я себя помню, мне снились странные сны. Всегда один и тот же. Начинался он с удушья. Холодные, сырые, шершавые стены теснят меня со всех сторон, а в носу тяжёлый запах земли. И всегда вкус древесного сока.
Я заперт внутри ствола дерева.
Дыхание учащается, я начинаю извиваться, но тело так плотно втиснуто в дупло, что я с тем же успехом мог бы быть частью корней этого дерева. Я часто дышу, и с каждым выдохом слышу, как пронзительно взвизгивают ноты моей флейты, будто она застряла у меня в горле.
Я могу только смотреть вперёд сквозь узкую трещину в коре, выходящую в сумрачный лес, частью которого я стал. Свет тусклый, сиреневато-голубой: где-то справа от меня солнце готовится взойти. Где-то вдалеке о берег разбивается океан.
Впереди, всего в паре шагов, в лёгком утреннем ветерке покачивается другое дерево; его открытое дупло смотрит на меня, как одно из отверстий моей флейты. Едва оно меня чувствует, внутри появляются две светящиеся точки, глаза, горящие, как у зверя на краю света от костра. В том дереве тоже кто-то есть.
Сквозь отверстие я еле различаю бледный изгиб щеки, а небо вспыхивает и окрашивает всё в яркий оранжевый. Глаза продолжают светиться, будто вокруг темно.
— Вундеркинд, — шепчет кто-то с дрожащим волнением. — Пора учиться плавать.
Дыхание у меня по-прежнему тяжёлое, но я пытаюсь его унять и спросить, что это значит. Получается то же самое: из меня вырываются лишь судорожные ноты. Я опускаю глаза к трещине и вижу ветку, которая тянется в поле моего зрения. Вся её длина просверлена крошечными отверстиями. Флейта. Инструмент не просто втиснут в меня, он пророс внутри и снаружи. Повсюду вокруг меня. Я сам стал флейтой.
— Уплывай, маленький вундеркинд, — говорит тот, кто сидит в дереве напротив.
Вдруг воздух разрывает звук, такой громоподобный, что от него содрогается земля, в которую я врос, что-то вроде праздника, обратившегося в хаос. Оранжевое сияние восходящего солнца растекается тошнотворным красным, и его лучи наконец переваливают через невидимый горизонт, пронзая пространство между нами копьями зловещего света.
На этом я просыпался. Сколько бы раз мне ни снился этот сон, я всегда просыпался с бешено колотящимся сердцем, весь в поту.
После таких ночей уроки наутро давались тяжело. Напряжение и тревога вместе с часами игры на одном месте вызывали чувство, что кошмары вот-вот сбудутся. Что я пущу корни там, где сижу, а флейта у меня во рту станет их продолжением и срастётся с ними.
Перерывов мне больше не давали, губы у меня трескались, во рту мучительно пересыхало. Я этого почти не замечал. Сосредоточенность и дисциплину в меня вбили так основательно, что я играл без остановки.
Мне незачем было ходить в лес, и я там почти не бывал. И всё же из-за кошмаров я стал его сторониться. Я боялся, что в деревьях правда могут быть тела. Что если я подойду слишком близко, меня схватят и затащат в стволы. Я вырос на сказаниях о лесных духах, и мой детский ум начал верить, что, может, в них что-то есть.
Конечно, у меня была и куда более разумная причина бояться леса. В него ходили только охотники и собиратели нашей деревни, и среди них мой сосед Сигурд. Сигурд был добрым и очень любящим человеком, он заботился обо всех, как о родных, и никогда не снимал плетёный браслет, который сделала ему жена, будто тот был частью его плоти. Он всегда был ко мне добр и никогда не держался настороженно, как некоторые другие.
По утрам я часто проходил мимо него по дороге на уроки, и он с улыбкой окликал меня:
— Вундеркинд! Я вчера слышал твою игру даже сквозь стены старейшины Туве. Чтоб тебя! Я распугаю всю дичь, напевая мелодии, которые ты вбил мне в голову!
Иногда он даже угощал меня полоской вяленого мяса на дорогу.
Однажды, в мой единственный выходной за неделю, я почти весь день просидел у нашей хижины, вырезая из рога. Я делал новую флейту из рога, который Сигурд дал мне с одной из своих охот. Проходя мимо, чтобы присоединиться к другим охотникам на опушке, он похвалил, как продвигается работа, и сказал, что ему не терпится услышать, как я на ней играю. Мне тоже не терпелось.
От похвалы я взялся за инструмент ещё усерднее, надеясь, что к завтрашнему дню смогу исполнить желание Сигурда. Я даже потерял счёт времени и не успел оглянуться, как солнце уже клонилось к закату. Флейта была готова, и в последние минуты дневного света я испытал её, пустив над деревней мирную мелодию. В конце концов мама позвала из дома, чтобы я убрал инструменты и шёл внутрь, и я уже начал собираться, но тут моё внимание привлёк шум со стороны леса.
Там кричали, много кричали, и я слышал вопли боли. Крики, как зараза, расползались между хижинами по мере того, как источник приближался, и люди, видя разворачивающуюся перед ними ужасную картину, начинали паниковать.
Я обошёл наш дом и посмотрел в проход между хижинами. В деревню спешила группа охотников, вышедших утром, но они не шутили весело друг с другом, как обычно. Мне понадобилось мгновение, чтобы понять, что изувеченное, залитое кровью тело, которое они несли, не свежая добыча. Это был Сигурд.
Он висел на товарище, голова свесилась вперёд, так что я не видел его лица, а с него грязными нитями текли слюни и сопли. Ноги едва его держали, и его приходилось тащить, но вскоре стало ясно почему.
У него не было всей левой стороны. Руки до самого плеча не было, на её месте было месиво жилистых тканей и мяса, из которого кровь текла ручьём. Странные пряди бледной плоти, похожие на длинную высокую траву, бессильно трепетали на ветру, разбрызгивая кровь во все стороны, а грудь до самых рёбер была обнажена. Я видел кости, и то ли из-за расстояния, то ли моё воображение разыгралось, но готов поклясться, что они были изогнуты и перекручены, как спутанные заросли ежевики. Я мало что знал об анатомии, но знал, что всё это неправильно.
— Наше дыхание не наше... н-ничего не наше... — булькал Сигурд так, что у меня в животе всё забурлило, как в бурный прилив. — Оно хочет всего... каждую часть...
Никто, казалось, не обращал внимания на его бормотание; вместо этого ближайший старейшина бросился вперёд и заговорил с охотником, на которого опирался Сигурд:
— Что это?! Что случилось?!
— Он отбился от строя, погнался за оленем, — ответил охотник. — Мы его несколько часов не могли найти, а потом нашли вот таким, он шатался!
Старейшина ничего не ответил, только жестом велел нести его в хижину лекаря. Рядом с ним встал другой старейшина, оглядел все любопытные глаза и замахал рукой:
— Все! По домам! Живо!
Я был так скован потрясением и ужасом, что не мог шевельнуться, но пришлось, когда мама схватила меня и рывком затащила внутрь. Помню, следующий день прошёл как в тумане: я ждал, что будет с Сигурдом. Я мало что смыслил в лечении и наивно надеялся, что он как-нибудь выживет.
А на следующее утро мой сосед умер.
— Его убил хитрый самец, — объяснил лекарь. — Перед смертью он успел рассказать, что гнался за оленихой и выскочил прямо на её самца, а тот свирепо поднял его на рога.
Никто не стал спорить с этим объяснением, но даже я в таком юном возрасте в него не поверил и в глубине души знал, что не верит и никто другой. Однажды я даже сказал маме:
— Раны у Сигурда... они выглядели ненормально.
Она не смотрела на меня, но я чувствовал её тревогу.
— А ты когда-нибудь видел такие раны, родной?
В голове снова замелькали картины, и я постарался их прогнать.
— Нет, мама.
— Ну вот так они и выглядят. Никогда не так, как ожидаешь.
Я не стал допытываться, но вопросы так и не оставили меня. Как и образ Сигурда. От этого мои кошмары, конечно, стали ещё хуже. Позади деревьев я теперь всегда видел своего соседа, окровавленного и задыхающегося от боли, с глазами, горящими, как у того, кто сидел в дереве напротив меня.
— Учись плавать, маленький вундеркинд, — торопили они. — Или утонешь в земле вместе с нами.
Весть о смерти Сигурда потрясла меня. Никогда прежде на моей памяти в деревне никто не умирал, и сама мысль о том, что кого-то из нас, и без того немногочисленных, не стало навсегда, казалась чужой и жуткой.
Хотя, наверное, это не совсем так. За мои недолгие годы была ещё одна безвременная смерть, но я был слишком мал, чтобы её помнить. Человек, который нашёл меня в ту первую ночь моей игры на флейте, тоже умер. Говорили, вскоре после этого он однажды ночью подошёл слишком близко к прибрежным обрывам, оступился, сорвался и разбил голову о камни внизу. Во всяком случае, так считали все.
Но если спросить нужных людей, они говорили иное. Некоторые старейшины считали, что это были лесные духи.
— Если не уважать отведённые нам границы, это навлекает вот такие беды.
У других было мнение порассудительнее. Что это был вовсе не несчастный случай и человек сам бросился с обрыва. Причины называли разные, но я не мог не замечать настороженных взглядов, которые на меня бросали всякий раз, когда об этом заходила речь. Я старался об этом долго не думать.
К счастью, уроки сделали меня стойким не только в игре, но и укрепили мой дух. Я в совершенстве научился держать чувства в узде. К тому времени иначе было нельзя. Мне больше не позволялось запнуться и замолчать из-за помехи от старейшины, не получив удара. Стоило мне хоть немного дрогнуть в игре, меня наказывали и заставляли начинать заново, с ещё более высокими требованиями, чем прежде. Даже когда во время одного из уроков внесли живую курицу, кудахчущую и вопящую, а потом заставили её умолкнуть так близко от меня, что её кровь брызнула мне в лицо, я не сбился.
Я теперь почти сам стал одним из тех деревьев из моих кошмаров. Неподвижной, застывшей вещью, которая лишь насвистывает ветер, дующий сквозь неё.
Я уже не понимал, в чём смысл моей игры. Если это дар, почему я теперь играю, спрятанный от всех, а если это мой дар и мне им пользоваться, почему меня заставляют играть в точности так, как велит старейшина?
Я начал жаждать обещания, данного мне когда-то давно: последнего шага на моём пути, в день, когда мне исполнится шестнадцать. Побега. Возможности наконец оставить этот остров и деревню позади и увидеть мир за их пределами. Я очень мало о нём знал, но к тому времени понимал, что он должен быть лучше того места, где я был. Со мной в деревне почти никто больше не разговаривал, и даже собственный отец редко смотрел в мою сторону, хотя, наверное, он всегда держался со мной холодно.
Исключением была только мама, у которой всё было наоборот. Она осыпала меня любовью при каждой возможности, всё твердила, как гордится мной и как будет горевать в тот день, когда мне придётся её покинуть. Как я ни был к ней привязан, мне жаль признаться, что я горевать не собирался. Я был готов уйти.
Время должно было прийти, когда мне исполнится шестнадцать, и за неделю до этого, впервые почти за восемь лет, урок прошёл иначе.
Старейшина взяла нож и начала прорезать им небольшую ранку у меня на руке, но странным было не это, и я доиграл, мастерски справляясь с болью. Этот приём она применяла уже несколько раз за последние годы, и теперь он был не хуже любого другого.
Она удовлетворённо хмыкнула, услышав безупречную мелодию, а потом сказала:
— Можешь перестать играть.
Я был не настолько глуп, чтобы это сделать. А может, меня так сломали, что я уже и не мог.
— Как хочешь, — пожала она плечами. — Я знаю, ты считаешь меня жестокой, может, ты всех нас такими считаешь, но пойми, юный, всё это было необходимо для того, что последует дальше.
Она встала, подошла к окну, распахнула ставни, и в комнату ворвался солнечный свет. Я по привычке прищурился, но игры не прервал.
— Близится время тебе уходить. Помнишь, что я говорила тебе давным-давно, когда ты был ещё совсем мал? О том, почему уходишь именно ты?
Я кивнул. Только мне было что предложить духам, а без такого дара мы пути не просили.
— Через неделю ты отправишься на дальний берег острова, — сказала старейшина. — За границы духов, в их земли. Всю дорогу ты должен играть, как я тебя учила, и не останавливаться ни из-за чего. Если остановишься, ты их разгневаешь, и тебя больше никогда не увидят. Когда доберёшься до берега, жди и продолжай играть. Оттуда за тобой придёт проводник и заберёт тебя.
Она повернулась ко мне, подошла ближе, протянула руку и накрыла ладонью мою флейту, заставив меня замолчать, чего она никогда прежде не делала. Я попытался отстраниться и продолжить играть, думая, что это проверка, но она держала крепко.
— Вот и всё. Сделай это, и ты освободишься от этого места. Ты меня понял, дитя?
В её голосе была какая-то торжественная тяжесть, и я сглотнул, чтобы смочить пересохшее горло. До тех пор я всегда считал уединённость нашего острова выбором. Мы обходились тем, что у нас было, и жили в относительном достатке и радости, праздновали и скорбели, как любой другой народ. Но в тот миг, помню, меня вдруг осенило, что, может быть, всё это было по необходимости. Может, это место было тюрьмой, а мои ровесники просто никогда не задавались этим вопросом.
— Да, госпожа, — наконец ответил я.
Начало празднования моего дня рождения было странным и совсем не похожим на прежние. Накануне вечером меня подготовили к путешествию, а в сам день разбудили рано, ещё до восхода солнца. Мама разложила для меня новую одежду из тонкой шерсти для дороги и приготовила сытный завтрак. Зная, что я ухожу, она не могла перестать плакать и целовала меня в макушку при каждом удобном случае.
— Я так горжусь тобой, мой маленький вундеркинд, — сказала она.
Отец не разделял её теплоты, но я видел, как он пытается скрыть полные слёз глаза, глядя, как я собираюсь.
— Со мной всё будет хорошо, папа, — сказал я ему со слабой улыбкой.
Он благодарно кивнул, но улыбкой не ответил.
Обычно праздники устраивали ночью, когда вся работа сделана и можно веселиться без оглядки, но в тот день все уже встали и ждали меня. Одного за другим я обошёл всех, прощаясь, и вскоре пришло время идти.
С одной лишь флейтой, в новой одежде и с мешком припасов я вслед за учительницей дошёл до опушки леса.
— Помнишь наставления? — спросила она, кивнув на единственную тропу, что вела в нашу деревню и из неё.
— Не прекращать играть, — ответил я. — Как всегда.
Старейшина кивнула, отступила в сторону и сказала то, чего я никак от неё не ждал:
— Спасибо тебе за твой дар, дитя. Ты даже не представляешь, сколько радости он принесёт будущим поколениям.
Я осторожно оглянулся на деревню в последний раз. Небо становилось тускло-голубым: земля поворачивалась к солнцу. Все собрались у последних домов и смотрели, ожидая, когда я тронусь в путь. Впереди всех отец обнимал маму, которая плакала у него на плече, и я помахал ей, а потом повернулся и ушёл.
Флейта была у моих губ и выводила ровный концерт для просыпающихся птиц ещё до того, как я вошёл в лес. Я готовился к этому дню всю жизнь, и у меня под пальцами была целая библиотека сочинённых мелодий, готовых заполнить тишину между моей деревней и бьющимися о берег волнами. Оставалось лишь идти по тропе вперёд, а это было нетрудно, даже несмотря на то что тропа заросла.
Было ещё сумрачно, и так должно было быть ещё почти час, отчего весь лес купался в той жутковатой синеве между ночью и рассветом. Я никогда не боялся темноты, ведь вырос в такой глуши, но чем глубже я заходил, тем сильнее давила на меня атмосфера леса. Я и не подозревал, как сильно на меня повлияли сказания о духах, пока не перестал видеть дальше нескольких метров в окружающие деревья.
И сильнее всего давили, кажется, они: деревья, почти живые в своей совершенной неподвижности. Совет зрителей, оцепеневших от вторжения чужака в их среду. Пока я шагал и играл, мне вспомнились мои сны, и вдруг в каждом дупле, что я видел в их тёмной коре, появилась пара глаз, глядящих на меня. Знакомая тревога из видений поселилась у меня в животе, но игру не спутала. Такая мелочь никогда бы не смогла.
Через час ходьбы, когда тропа уже густо заросла листвой, я услышал впереди шум океана, и деревья зашевелились от его ветра. Впереди виднелась поляна, и, выйдя на неё, я удивился тому, что увидел.
Это была не та дикая, нетронутая глушь, которая, как я думал, только и существует в этих местах. Я стоял на краю каменистого прибрежного обрыва, а внизу о скалы бились волны. Передо мной в камне был вырублен большой круг, похожий на деревенскую площадь, а в нём стояло несколько резных деревянных идолов. Большинство были обычного роста и изображали безликие человеческие фигуры с вытянутыми руками, но один, в центре, возвышался над остальными.
Он был почти пяти метров высотой, и из-за выветренной поверхности трудно было понять, что он изображает. Он был продолговатой формы, со множеством бороздок и отростков, наводивших на мысль о каком-то животном. Ближе к верху в нём была вырезана дыра около метра в поперечнике, изображавшая разинутую пасть, и к горлу у меня подкатил ком: я не мог не задуматься, не уходит ли она вниз и внутрь, как дупло дерева.
Однако ком не прервал моей игры. Каким бы тревожным ни было это место, я пришёл туда, куда мне было велено, и решил, что его просто давным-давно устроили старейшины для обрядов. В конце концов, некоторые наши праздничные одеяния выглядели не менее странно, чем эти идолы. Я осторожно подошёл к краю обрыва и смотрел на воду, а где-то далеко за ней готовилось проснуться солнце.
Глянув вниз, я не увидел ни лодки, ни человека, который ждал бы меня. Но старейшина велела ждать, и кто-нибудь придёт. Это было моё испытание, и им, видимо, ещё нужно было убедиться, что я его выдержу.
И я остался там, играя мелодию, разносившуюся над морем, а волны отбивали ритм о каменистый берег. Прошло несколько минут без происшествий, и в конце концов на океан мне надоело смотреть.
Я посмотрел в обе стороны вдоль берега, не видно ли кого-нибудь, но был по-прежнему совсем один. И тут мне снова бросились в глаза деревья, и чувство одиночества рассеялось, оставив горький привкус. Мой взгляд остановился на ближайшем ко мне дереве, на краю круга. Стволы почти по всей длине были гладкими и пускали ветви лишь у самой верхушки, но у этого, как ни странно, была ветка низко над землёй, примерно на уровне моей головы.
Я вгляделся в неё. Форма была странная: какая-то округлая, вначале тонкая, а к концу утолщавшаяся, как дубинка. Кора на кончике казалась узловатой и острой. Но самое странное было у основания, где ветка выходила из ствола. Вокруг неё рос идеально ровный ободок лишайника.
Я продолжал играть, но теперь уже не мог оторвать взгляд, и от этой странности и давления леса сердце у меня колотилось часто-часто. Я снова оглядел побережье, но ни лодки, ни проводника не было видно, и, не в силах удержаться, я снова повернулся к дереву. Флейта теперь играла почти сама, разум словно отделился от тела, пока я пытался понять, почему эта ветка так странно меня тревожит. И тут я посмотрел на неё под другим углом, и кровь у меня застыла, как утренний океанский воздух.
Это было похоже на руку, сросшуюся со стволом дерева.
Едва меня осенила эта мысль, как над морем поднялось солнце. Небо в один миг вспыхнуло из голубого в оранжевый, сияющий свет залил рощу. Мои глаза, всё ещё прикованные к деревянной руке, увидели, как ободок лишайника ожил цветом, и дыхание застряло у меня в лёгких, а игра оборвалась.
Ветку обвивал не мох, а пёстрый браслет из сплетённых нитей. Тех самых цветов, из которых жена Сигурда сплела ему браслет.
Пока моя флейта молчала, я вдруг услышал у себя за спиной деревянный скрип, и в бешеном ужасе того мгновения я пренебрёг всеми уроками, что мне давали. Я не продолжил играть. Я обернулся.
Там, из дыры в центральном идоле, что-то выбралось. Бледная кожа, покрытая коркой чёрной грязи и тины, обтягивала клубок перекрученных рук, разложенных веером одна поверх другой, как лепестки цветка. В середине они сходились к телу, похожему на змеиное, а его сердцевиной была разинутая чёрная пасть, сквозь которую я мог заглянуть внутрь. По её краю росли жёлтые гнилостные грибы, сочившиеся вязким красным месивом, а в темноте я видел десятки глаз, блестевших на солнце и отчаянно тянувшихся ко мне. Едва они поняли, что я их увидел, внутри зародились отдающиеся эхом стоны.
То, что их вмещало, жадно забилось, вытягивая себя из дыры всё дальше, и руки потянулись ко мне, как к добыче, до которой оставалось совсем чуть-чуть. Оно в ярости мотнуло головой вместе с гривой из конечностей, и из него хлынул звук, который я узнал. Во сне я никогда не мог его толком разобрать, но теперь он был ясен.
Это кричали сотни голосов вперемешку со стуком деревянных колокольчиков и всевозможных инструментов. В этом хоре были и мальчики, и девочки, и самое жуткое было то, что все они звучали молодо. Моими ровесниками. А ещё больше меня сковало то, что своим отточенным на инструменте слухом я с уверенностью знал: флейты в этом хаосе не было.
Перед лицом немыслимого, представшего передо мной, я всё же успел осознать одну последнюю, ужасающую мысль. Старейшины ни разу не говорили мне, что я покину остров и отправлюсь на большую землю. Мне говорили лишь, что мне будет дарован путь куда-то ещё.
Чистым инстинктом я попятился, но забыл, как близко стою к краю обрыва. Земля ушла из-под ног, и в одно мгновение я полетел вниз, прочь от чудовища в идоле. Пока ноги переворачивались у меня над головой и я вверх тормашками смотрел на солнце, я увидел, как его затягивает обжигающий багрянец, а существо надо мной исторгло новый взрыв измученных голосов. Я услышал мощь земли, начинавшей содрогаться, но тут я с ней столкнулся, и в глазах помутилось. Я ещё дальше покатился по камням, а потом меня приняли ледяные объятия океана, охладив свежие ушибы и погрузив меня в мутное оцепенение.
Не знаю, как я выжил. Если бы не мешок у меня на спине, одно падение меня бы убило. Неизвестно сколько дней спустя меня нашли рыбаки с проходившей лодки: я дрейфовал в Атлантике и едва цеплялся за жизнь.
Оттуда меня доставили на большую землю и каким-то чудом спасли. Когда я снова смог говорить, я попытался объяснить, что случилось и откуда я, но все, кому я рассказывал, полицейские или врачи, смотрели на меня с жалостью, как на безумного. Рассказам о моём острове они бы ещё поверили, но насчёт идола и странного существа, что в нём жило, я быстро усвоил, что лучше просто помалкивать.
Расти с тех пор было тяжело. Не зная, где мой остров, я вынужден был взрослеть на большой земле, где, впрочем, и хотел остаться. В шестнадцать лет, ничего не зная о настоящем мире и почти без образования, я бился так, как никогда прежде, но со временем нашёл свой путь. Я больше не был «вундеркиндом», и меня это более чем устраивало.
Я старался не думать о доме и о том, что там пытались со мной сделать, но это было трудно, когда однажды со мной заговорил следователь, работавший над моим делом. Выслушав мою историю, власти собрали геодезистов, чтобы обыскать море и найти ту странную загадочную колонию, о которой я рассказывал. Судя по тому, где меня нашли, речь могла идти лишь о нескольких островах.
Признаки обитания в ходе поисков нашлись только на одном, но мне сказали, что это не могло быть то место, о котором я говорил. Это был не остров, а скорее архипелаг, разделённый широкими, суровыми провалами, а единственной деревней, которую там нашли, были полуразрушенные хижины посреди заросшего леса, увитые плющом. Мне сказали, что для такого состояния её должны были покинуть несколько десятилетий назад.
А меня не было там всего месяц.
Автор: Ink_Wielder
Источник: Before I even learned to walk, I knew how to play the flute.
Как вам история?